— Мне кажется, — спросил доктора больной, увидавший мелькнувшее в дверях женское платье, — что здесь была женщина, кто это была?
— Ваша сестра, — отвечал доктор.
— Моя сестра, — спросил Сурмин, приложив руку ко лбу, — разве она приехала? Которая же? Поэтому и мать моя здесь?
— Нет, одна сестра ваша, да вы, конечно, забыли в своей болезни, что приехали вместе с нею.
— Я приехал с Ранеевой и Антониной Павловной Лориной. Неужели она?
— Она во все время болезни ухаживала за вами, ночь просиживала у вашей кровати. Я боялся, чтобы она сама не заболела, да, видно, натура сильная.
— Я ничего тут не понимаю, неужели? — твердил Сурмин.
— И я сам тоже ничего не понимаю, знаю только, что вам нужно спокойствие.
— Я спокоен, я счастлив. Дайте мне только увидать ее.
— Дня через два, три, посмотрим, когда соберетесь с силами.
— Так долго, так долго, жестокий человек, — говорил Сурмин, и между тем какое-то смутное, радостное чувство оживляло его.
На другой день больной чувствовал себя еще лучше и просил доктора узнать от горничной Зарницыной, как зовут ту, которая так усердно ухаживала за ним. Доктор не хотел противоречить своему пациенту, чтобы не раздражать его, и, узнав имя и отчество прекрасной сиделки, стал подозревать какую-то мистификацию.
«Моего пациента зовут Андрей Иванович, а ее Антонина Павловна, какая же тут сестра», — думал он и сошедши к Сурмину, нашел уже его сидевшим в креслах.
— Браво, браво!—провозгласил доктор, — день два, и вы будете на ногах. Только прошу вас не волноваться, не тревожиться. Если вы будете пай, мое дитя, так я позволю вам завтра увидеть вашу хорошенькую сестрицу.
— Опять завтра, — пожаловался Сурмин с неудовольствием.
— Вот вы и волнуетесь, в таком случае я вынужден буду прибегнуть опять к латинской кухне.
— Нет, нет, мой любезнейший, добрейший доктор... Я буду кроток, послушен, как самое покорное дитя. Скажите мне только ее имя.
Левенмауль усмехаясь погрозил на него пальцем.
— Шашни, шашни, любезный друг. Позвольте вас спросить, как вас зовут?
— Андрей, Иванов сын, Сурмин.
— А ту интересную девушку, что за вами ухаживала. Антониной Павловной Лориной. Ха,
— Добрая моя Тони, ангел мой, — говорил Сурмин, — ты могла заразиться от меня, такая молодая, умереть. Какие жертвы! Я назвал ее моя, доктор; да, Антонина Павловна, моя невеста, пока не назову ее более дорогим именем.
— Я это подозревал, — отвечал доктор.
Между тем он ничего не подозревал, занятый одною болезнью своего пациента.
— Крепните, мужайтесь, и скорее марш молодцом к венцу.
— Отчего в доме так тихо? — спросил Сурмин. — Подъезд почти у моих окон, а не слыхать стука экипажа.
— Немудрено, хозяйка велела настлать перед вашими окнами соломы, — навалили целую гору, — да как скоро узнала, что вам лучше, уехала с другою гостьей своей за город и до сих пор не возвращалась.
На другой день доктор, уверенный в полном выздоровлении Сурмина, исполнил свое обещание. Предупредив его, он ввел к нему Антонину Павловну и оставил их одних. Радость и любовь сияли в глазах ее: казалось, она расцвела в эти минуты. Сурмин сидел в креслах, она села подле него в другие. Он взял ее руку, с жаром поцеловал ее и, задержав в своей, сказал:
— Милая... не буду говорить: Антонина Павловна, скажу просто, милая, прекрасная, добрая моя Тони. Я обещал доктору говорить с тобою спокойно, без увлечений, которым готово было бы мое сердце предаться в эти минуты, — так и сделаю. Не имею нужды спрашивать тебя, любишь ли меня, ты это мне доказала. Мне рассказали, каким опасностям ты подвергалась, ухаживая за умирающим. Тебе известно, что я некогда страстно, бешено полюбил твою подругу. Такие страстные вспышки не надежны. Слава Богу, они разом погасли от нескольких слов Лизаветы Михайловны. Она любила другого и прямо, честно сказала мне, что сердце ее не свободно. Благородная, твердая девушка! Дай Бог ей счастья! Но не для нее Провидение в один из августовских дней прошлого года вызвало меня на Кузнецкий мост, не для нее приготовило оно мне встречу с Михаилом Аполлоновичем, привело меня в дом ваш. Не Лиза, а Тони была предназначена мне свыше. Ты магнетическим током своим очаровательных глаз, ангельским характером, не могу объяснить еще чем, притягивала меня к себе более и более каждый день. Сердце твое чисто и свободно, я это знаю.
— Оно принадлежало тебе, мой друг, с первой минуты, как я тебя увидала.
Сурмин притянул ее к себе и поцеловал. Тони зарделась любовью и счастьем.
— А знаешь ли, — сказал он, — сколько раз мысленно целовал я тебя, когда мы сидели друг против друга в вагоне на железной дороге?
— О! если бы открывать все задушевные тайны свои, много таких поцелуев от меня пересчитал бы ты.
— Как будет довольна, счастлива моя добрая, бесценная старушка мать и сестренки, когда узнают, что ты моя невеста! Как они тебя любят! В каждом письме ко мне спрашивают о тебе с живым участием. Я уверен, что лучшее их желание видеть тебя подругою моей жизни.
Так говорили они, рука в руке, когда пришел доктор и подал Тони письмо.
— Слуга здешний просил меня передать вам, — сказал он. — Все еще воркуют голубки мои; не прописать ли вам успокоительного, мой друг?
— Эта особа прописала мне такое сердечное лекарство, какого не найдешь ни в одной аптеке.
— От которого однако же умирают, если оно дается в слишком сильной дозе.
Тони прочла письмо; оно было от Евгении Сергеевны. Вот что она писала: